Статьи * info
  • Станислав Фурта

    Джозеф (часть 2)

    Наверное, через неделю Тата пришла домой пошатываясь, обеими руками держась за живот. Это должно было знаменовать Лёшечкин выход из тюрьмы.
    Почувствовав, что она вот-вот упадёт, мы с Ириной подхватили Тату на руки и усадили в кресло. На этот раз я опустился на колени, взял её маленькую розовую ладошку и, покрывая поцелуями, спросил:
    - Татошенька, девочка. Скажи, это опять он?
    Она слабо кивнула.
    - Ну хочешь, я его снова упеку? Одно твоё слово, и он тебя больше никогда пальцем не тронет. И не только тебя.
    Татоша поморщилась как-то даже брезгливо и отрицательно покачала головой.
    - Тогда ответь мне только на один вопрос. Почему ты позволяешь с собой так обращаться?
    Она посмотрела на меня почти с ненавистью:
    - Потому что я б…дь.
    И вот тогда я, пожалуй, впервые почувствовал, что не один я понимаю, что всё это скоро кончится. Быстро и, видимо, некрасиво. Чисто случайно, Джозеф, не помните, кто написал?

    Как-то раз мне в офис позвонила женщина и, назвавшись Виолеттой, предложила встретиться в каком-нибудь недорогом кафе, чтобы поговорить, разумеется, без свидетелей, о ком бы вы думали? Конечно же о Тате. Чтобы избежать инцидентов типа того, случившегося у подъезда нашего офиса, место выбирал я. Мой выбор пал на китайский ресторанчик, не из самых дешёвых, но и не настолько дорогой, чтобы искавшую встречи со мной женщину туда просто не пустили.

    Виолетта, оказавшаяся привлекательной крашеной блондинкой, пришла раньше меня, заняв заранее заказанный мною столик в глубине зала, и нервно курила, постоянно поправляя золотую цепочку с маленьким крестиком на обнажённой шее. Одета она была явно с оптового рынка, но не без изящества. Она испытывала очевидный дискомфорт, оторопело глазея на затянутых в шёлк миниатюрных официанток, которые проворно сновали туда-сюда с огромными плетёными подносами, уставленными источавшей чуждые русскому носу ароматы снедью. Я бы узнал её сразу, даже если бы она не сидела в условленном месте. Их сходство с Татой было того же сорта, что и сходство с Лёшечкой. Всю троицу лепили явно из одной глины. Скульпторы были разные.
    Остановившись чуть вдалеке, у перекинутого через декоративный ручей бамбукового мостика, я с интересом наблюдал за ней, пытаясь прописать психологический портрет своей будущей собеседницы. Женщина выглядела моей ровесницей, хотя по тем обрывочным сведениям, которые я когда-то почерпнул от Таты, я понимал, что она должна быть на десяток лет меня старше. Виолетту матушка-природа старательно оберегала от примет неизбежного увядания. Особенно поражала её кожа – цвета слоновой кости, гладкая, словно отполированная, почти без единой морщинки. По её движениям было заметно, что она нервничает, но черты лица оставались неподвижными, словно это было не лицо живого человека, а маска, похожая на те, что я видел на карнавале в Венеции. Маску эту она приобрела, должно быть, давным-давно, фигурально выражаясь, убив свою первую любовь и воспитав в себе отношение к взаимодействию полов, как к приносящему доход производственному процессу. Жизненный идеал Виолетты состоял в умении удачно выйти замуж, но, как часто в таких случаях бывает, ей никак не удавалось создать прочную семью. Лёшечка и Тата являлись побочными продуктами её экспериментов.

    Тата, как правило, избегала рассказов о своей семье, а об её отце я вообще мало что знал. Она упомянула о нём лишь однажды, да и то вскользь. Мы лежали в кровати и болтали. Тата была в меланхолии. Ощупывая взглядом какую-то точку в потолке, она вдруг сказала:
    - Знаешь, моя мама – очень красивая женщина. Она никогда не оставалась без мужчины. В её жизни было много мужчин. Только они… Как тебе сказать… В общем, все они были полными козлами, - Тата умела быть грубой. – Я очень часто думала о папе. Я плохо его помню, они разошлись, когда мы с Лёшечкой ещё совсем маленькие были. Но мне казалось, что папа у меня не такой, что папа у меня особенный, что папа умный, красивый, честный. Просто им с мамой не повезло. Просто они чего-то друг о друге не поняли. Когда я подросла, мама рассказала, почему она с ним рассталась. Дело было в воскресенье. Мы с Лёшечкой спали после обеда. Мама попросила папу посмотреть за нами, а сама пошла в магазин. Уже в магазине она обнаружила, что забыла дома кошелёк. Когда она вернулась, то застала папу с нашей соседкой. Он трахал чужую женщину в их с мамой постели. И тогда я поняла, что мой папа тоже козёл. И вообще, что все мужчины козлы. Включая папу и Лёшечку, - она немного помолчала. – Я в самом деле так раньше думала. Теперь я так не думаю. Потому что встретила тебя. Ты совсем не такой, как другие.
    А я вдруг вспомнил, как овладел Татой на нашем с Ириной супружеском ложе и прикусил губу. Мне казалось, что я вот-вот заблею.

    Несмотря на чисто прагматический подход к жизни, Виолетта, скорее всего, не была бездушна. Даю голову на отсечение, что время от времени она поплакивала над латиноамериканскими сериалами. В то же время я легко мог представить её в толпе, остервенело кричащей "Распни!". Припоминаете, Джозеф, этот нашумевший исторический эпизод?

    Видимо почувствовав, что её рассматривают, женщина подняла на меня взгляд, и я, чуть вымученно улыбнувшись, вынужден был направиться к столу. Мы поздоровались. Она объявила, что является матерью Таты, и хотела бы, наконец, познакомиться с человеком, с которым живёт её дочь. Я заметил, что спустя более, чем полгода, она вполне имеет на это право. Она пропустила мимо ушей сказанную мною гадость.
    - Скажите, как долго это будет продолжаться?
    - Я не так давно уже отвечал на этот вопрос вашему сыну.
    - Значит, это вы его подставили. Я догадывалась. Я так и думала. Будь проклят тот день, когда вы проехали мимо нашего сквера.
    Оказывается, Тата неплохо информировала Виолетту о всех деталях. Интересно, не с ней ли она советовалась, что и как делать в постели? Губы Виолетты дрогнули. Мне на какое-то мгновение вдруг стало её жаль.
    - Я же вытащил его.
    Она не сказала мне "спасибо". Мы были словно представители двух враждующих племён каннибалов, между которыми проявления вежливости считаются неуместными.
    - Вы не трогайте его больше, - с глухим нажимом произнесла она и сделала паузу, за которой явно слышалось "А не то я тебя съем".
    Я усмехнулся. Она поняла мою реакцию. Затушив сигарету в пепельнице, она пристально взглянула на меня:
    - Я мать, понимаете вы это? Я – мать. А вы развратили мою дочь и… едва не погубили сына.
    - А вы считаете, что Тата должна была остаться девственницей на всю жизнь?
    Но Виолетта не услышала моих слов. Она заговорила о другом, о своём, о чём-то таком личном, что мне было настолько же непонятно, как не поняла бы и она, попробуй я рассказать ей о нерождённом сыне Манон.
    - Я детей одна воспитывала. Лёшечка мой первенец. Вы не смотрите, что он сейчас такой бугай вымахал, он слабеньким родился, шёл тяжело. Татка-то пулей выскочила, я даже не заметила, а Лёшечка… Он же головку долго держать не мог. Он ведь добрый в душе, он очень добрый… Они когда с Таткой в детский сад вместе ходили, он ей ботиночки завязывал, как старший. А сейчас… Лёшечка в душе очень порядочный мальчик. Он не может перенести этого позора. Это всё из-за вас. Всё из-за вас.
    По её гладким щекам побежали слёзы, почти не оставляя следов, словно капли пресной воды на стенках фарфорового сервиза.

    …Вот только тогда, пожалуй, я начал понимать и её, и Лёшечку. Мне тут же пришёл на ум один случай. У Таты был старенький магнитофон, который она забрала из дома, и несколько любимых кассет. Так себе, слезоточивая попса. Но оставаясь одна в своей комнате, она часто включала эти записи. В один из таких моментов я заглянул к ней. Помню, как хриплый мужик пел про синее море и вечно пьяные туманы. Внезапно запись прервалась, и я услышал, как кто-то ломающимся голосом несколько раз позвал: "Мама!". Вы не поверите, Джозеф, это был жуткий голос, он до сих пор иногда стоит у меня в ушах. Это был голос проснувшегося от ночного кошмара дауна. Голос дебильного ребёнка, для которого мир сузился до размеров материнской груди. И вот проснувшись и не почувствовав рядом привычного материнского тепла, ребёнок этот ощущает себя совершенно одиноким в холодном враждебном космосе и в исступлённом ужасе зовёт свою мать: "Мама! Мама!" И мать, заслышав голос своего безумного чада, сломя голову бежит к нему на помощь, чтобы спасти. Неважно от кого, но спасти! И если кто-то, не дай Бог, случайно оказывается рядом, она не раздумывая бросается на несчастного, будучи готова разорвать на мелкие куски, потому что безумное чадо её абсолютно беззащитно. Тата, увидев испуг на моём лице, поспешно выключила магнитофон и сказала извиняющимся тоном:
    - Это Лёшечка-дурачок нажал не на ту кнопку, и включил запись…
    И я понял тогда, Джозеф, что была какая-то тайна, связанная с рождением Лёшечки, которую, скорее всего, не знала даже Тата.

    …Однако, мне не захотелось слушать дальше историю о том, как я разрушил семейную идиллию.
    - Извините, у меня не очень много времени. Вы хотели встретиться, чтобы поговорить о Тате.
    Виолетта спохватилась.
    - Да, так долго это будет продолжаться?
    - А что вам, собственно, не нравится?
    - Да вы что? Я – мать, - она всё время делала акцент на этом слове. – Я хочу, чтобы моя дочь нормально вышла замуж, чтобы была людская свадьба, белое платье чтобы было. Хочу, чтобы она детей рожала. Значит, мне внуков… А вы воспользовались тем, что неопытная девчонка в вас влюбилась и…
    - Вы считаете, что за свою жизнь женщина может знать только одного мужчину?
    - Нет, я так не думаю, - из Виолеттиного голоса исчезли нотки праведного возмущения. – Просто когда состоятельные мужики заводят молоденьких любовниц, они снимают им квартиру, а не тащат к себе в дом и не бегают из спальни в спальню. Не по-человечески это.
    - А если я хочу видеть её каждый день? Если я хочу каждый вечер желать ей спокойной ночи, а по утрам счастливого дня?
    - Тогда разведитесь и женитесь на ней.
    - Значит, вся проблема в том, что моя жена приняла наши с Татой отношения? Если бы я вынужден был их скрывать и прятать Тату где-нибудь в другой квартире, а жена выслеживала бы нас, чтобы выцарапать Тате глаза, всё было бы нормально? Как вы выражаетесь, по-человечески? А ведь вы даже не спросили, люблю ли я Тату. Хоть вам это и не интересно, скажу. Люблю. И законную свою жену люблю. И мне нужны обе. Да, в нашем обществе двоежёнство не принято. Ну и плевать я хотел на это общество. У меня вполне достаточно и средств, и влияния, чтобы не обращать внимания ни на кого. Особенно на такую мелочь, как вы. Теперь очень внимательно слушайте, что я вам скажу. Ваш садист Лёшечка по меньшей мере лет пять лишних на свободе ходит. И начал он издеваться над Татошей задолго до моего появления. Он избил её в тот, как вы выражаетесь, проклятый день нашего знакомства. Я её подобрал дрожащую от холода на улице, просто потому что ей было некуда идти. Потому что вы, как мать, не сделали ничего, чтобы защитить свою дочь. Она нашла у нас в доме то, чего не могла найти у вас – тепло и защиту. Она нашла у нас то, чего не было у вас, семью… У вас не было семьи. У вас не было любви. В вашем доме царила ненависть. Вы обвиняете меня в разврате, и требуете, чтобы я снял для Таты отдельную квартиру. Но вы, а не я, принуждали взрослую дочь жить в одной комнате с громилой и наркоманом, при этом сами в соседней комнате трахались с любовником, а ещё сдавали квартиру в том же доме. За двести баксов. Цена здоровья и безопасности дочери для вас – двести баксов в месяц. И не смейте ко мне больше приставать с вашими лицемерными нравоучениями.
    Я распалился. Я мог бы ещё много чего ей наговорить, если бы она не махнула рукой и не произнесла устало:
    - Да что вы о нашей семье знаете? Если бы после той истории с Лёшечкой я не была по уши в долгах, с которыми мне одной вовек не расплатиться, разве я не отдала бы квартиру мамы-покойницы Татке? Не говоря уже о том, что я не стала бы спать с этим вонючим боровом…
    И тут до меня дошло, ради чего она захотела со мной встретиться. Мы слишком долго говорили с ней совершенно не о том. Поэтому, не углубляясь в дальнейшие антимонии, я спросил:
    - Сколько?

    …Когда после стольких сказанных друг другу нелепых фраз чисто ритуального свойства мы нашли, наконец, общую точку, у обоих с души свалился стопудовый камень. Обсудив детали передачи денег, мы премило пообедали. Утка по-пекински в мандариновом соусе была очень недурна. После трёх рюмок китайской женьшеневой водки Виолетта расслабилась. Она оказалась достаточно говорливой разбитной бабёнкой со своеобразным чувством юмора, умеющей в силу своего темперамента очаровывать мужчин. Во всяком случае, мне это хождение в народ не показалось тягостным. Растрогавшись моим решением оплатить её долги, она клятвенно пообещала, что больше не допустит, чтобы Лёшечка избивал Тату. Прикинув что-то в уме, она сказала, что, пожалуй, теперь может выгнать постояльцев, и что Лёшечке она об этом ни за какие коврижки не скажет, и если ей с Татой захочется посекретничать об ихнем, о женском, то они могут встречаться как раз на этой квартире. Попросив меня заказать ещё водки, Виолетта предложила время от времени использовать эту квартиру мне с Татой, если вдруг нам захочется уединиться. Думаю, что сумму своего долга она завысила, как минимум, вдвое, но в наивных попытках отплатить мне добром она была просто очаровательна.

    Лишь под конец произошла маленькая неловкость. Почувствовав себя уже совершенно свободно, Виолетта на правах старшей решила дать мне наставление.
    - Вы уж только постарайтесь, чтобы Тата не залетела. Ну не надо портить жизнь девчонке.
    Сама того не желая, она резанула по самому больному месту. Я ответил сухо:
    - Можете не беспокоиться, я бесплоден.
    Она с сожалением покачала головой:
    - Ой, жалко-то как. А такой видный мужчина… Но вы всё же того… предохраняйтесь. Говорят, что и незаряженное ружьё один раз в жизни стреляет.
    Тут я снова вспомнил о своём нерождённом сыне и помрачнел. Некоторое время мы сидели молча. Подали жасминовый чай и какую-то выпечку. Виолетта с энтузиазмом поглощала десерт, когда я вдруг спросил:
    - Скажите, а вы сколько раз были замужем?
    - Один. А почему вы спрашиваете?
    - Я думал, что Лёша и Тата от разных мужей.
    - Да с чего вы это взяли?
    - Вы очень любили отца Лёши и совсем не любили отца Таты.
    В глазах Виолетты сверкнули злые молнии.

    Надо сказать, что данное обещание Виолетта сдержала. Следы Лёшечкиного существования на теле Таты больше не проявлялись. И всё пошло как-то даже слишком спокойно и хорошо. Настолько спокойно, что стало совершенно ясно, что долго так продолжаться не может.
    Однажды, когда я ночевал в комнате Таты, мы особенно долго и страстно занимались любовью. Тата после этого заснула в изнеможении, а я, очевидно перевозбудившись, долго ворочался с боку на бок. А вокруг было тихо до жути. Так тихо, что вздрагиваешь, если вдруг за два квартала прошуршит запоздалый автомобиль. И тут где-то совсем рядом заплакал ребёнок. Тихонько, жалобно так заплакал. Но очень отчётливо. Я сперва не поверил своим ушам. Но он снова заплакал, будто звал меня. Я встал. Плач прекратился. Когда я дотронулся до своего лица, то мои обросшие щетиной за прошедшие сутки щёки были влажными от слёз. Очевидно, я всё-таки заснул, и сам отчего-то плакал во сне. Я снова лёг, но до самого утра так и не сомкнул глаз, прислушиваясь к мерному дыханию Таты.

    Недели через три я улетал в Германию. Нужно было готовить новый контракт с нашими партнёрами. Передав для контроля свой паспорт придирчивой веснушчатой девице в гимнастёрке цвета хаки, я обернулся. Ирина и Тата махали мне руками. Ирина – сдержанно и несколько вяло, Тата – энергично, с каким-то даже исступлением. Мне вдруг захотелось послать всё тут же к едрене фене, и в секунду покрыв пространство таможенной зоны, оказаться там, с ними, по ту сторону толстого заляпанного стекла. Пограничница заметила этот мой порыв и сердито прогнусила:
    - Гражданин, вернитесь на место!
    …Переговоры были вязкими, тяжёлыми и продлились всю рабочую неделю. Я был уже готов вылететь назад в Россию, но получил внезапное приглашение принять участие в церемонии открытия нового офиса дочерней фирмы, принадлежащей нашим партнёрам. Действо это должно было состояться на следующей неделе, в среду, и я принял решение не возвращаться домой, а провести несколько дней на тихом уютном курорте в Альгое. Стояла осень. Я целыми днями напролёт бродил по извилистым тропам, наслаждаясь видами позолоченных альпийских предгорий на фоне ослепительного голубого неба, а вечерами нежился в жакузи с подогретой минеральной водой. Каждый день я связывался по телефону со своим сералем и получал нежные заверения в вечной любви. Особенно старалась Тата. Ирина была, как всегда спокойна и многозначительна. Сейчас мне кажется, что в голосе Таты появились тогда какие-то новые тревожные нотки. Но это мне кажется сейчас, а тогда я не замечал их или не хотел замечать, будто предчувствуя, что догуливаю последние беззаботные деньки. Если вы не были осенью в Альгое, Джозеф, настоятельно рекомендую. Но не позже середины октября. Позже там уже может пойти снег.

    …В Москву я вернулся лишь в следующее воскресенье. В аэропорту меня никто не встречал. Я позвонил домой. Никто не брал трубку. Мобильник Ирины также ответил мне равнодушными длинными гудками. Я взял такси и всю дорогу провёл в каком-то оцепенении, зябко кутаясь в плащ. Столица приветствовала меня холодным проливным дождём. С Ириной мы столкнулись в прихожей. Она только что вернулась откуда-то и вновь собиралась уходить. Лицо её было бледнее финской бумаги. Не дожидаясь моего вопроса, она сказала:
    - Пропала Тата. То есть… Она ушла от нас.

    Ирина протянула мне вчетверо сложенный листок. Я сразу узнал этот аккуратный округлый почерк: "Простите меня, мои дорогие. Я предала вас. Не стоит меня искать. Я этого не стою. Тата". Заглавная буква "Т" была выведена особенно тщательно, с завитками, так что напоминала затейливый ампирный вензель. Записка была написана перьевой ручкой, и в нескольких местах буквы расплылись. Над этим клочком бумаги кто-то взаправду проливал слёзы. Меня вдруг разобрало дурное любопытство, плакала ли Тата, когда писала записку, или это Ирина обронила несколько слезинок, когда её читала.
    - Я утром отправилась за покупками. Тата осталась дома, сославшись на насморк. Пока я отсутствовала, она собрала все свои вещи, погрузила в машину и уехала. Обнаружив, что её нет, я поспешила на фирму. Татин стол пуст. Понимаешь, пуст, как скорлупа вытекшего яйца! Охранник сказал мне, что вчера она выходила из офиса с большой сумкой.

    Я опустил голову. Мой взгляд упал на тёплые домашние тапочки из белой курчавой шерсти в виде улыбающихся овечек. Я когда-то привёз их Тате из Лиссабона. Тапочки сиротливо стояли в углу, брошенные хозяйкой на произвол судьбы. Это был единственный подарок, который она не забрала с собой. Это была единственная вещь, которую она оставила нам на память о себе. Я тупо разглядывал тапочки в виде улыбающихся овечек, а Ирина ходила по коридору, стиснув виски, и повторяла всего одно-единственное слово: "Почему?"

    Ответ на Иринино "Почему?" не замедлил себя ждать. Раздался телефонный звонок, заставший вздрогнуть и меня, и Ирину. Меня зуммер нашего телефона выводил из себя каждый раз. Это были первые два такта какого-то тибетского духовного гимна, исполняемого на довольно противно дребезжащих инструментах. Ирина говорила, что эта мелодия как нельзя лучше гармонирует со звуками Вселенной, и мерзкая дрожь, охватывавшая всё моё нутро при этих звуках, должна была свидетельствовать о том, насколько я негармонично устроен. Но на сей раз вздрогнула и Ирина.

    Чтобы прекратить эту изощрённую тибетскую пытку, я опрометью бросился к аппарату. Звонила Виолетта. После того, как тяготивший её долг был выплачен, я о ней ничего больше не слышал. Наша семейная идиллия не состоялась. По Виолеттиному голосу голосу я понял, что мы с ней снова из разных племён, и что на сей раз она может со мной не церемониться. Едва поздоровавшись, она отрывисто произнесла:
    - Тата беременна.
    Я молчал, пытаясь добраться до смысла услышанного сквозь монотонное потрескивание в трубке.
    - Почему вы молчите?
    Я обернулся и взглянул на Ирину. Как-то сразу сгорбившись и состарившись на добрый десяток лет, она смотрела на меня глазами подстреленной лани. Её руки плетьми повисли вдоль тела. Я впервые обратил внимание, как сильно выступают вены на тыльной стороне её ладоней.
    - Почему вы молчите, мать вашу? – переспросила Виолетта на два тона выше. – Я же предупреждала вас тогда!
    - А что вы хотите услышать? – мне было необходимо время, чтобы взять себя в руки.
    - Что я хочу услышать? – она почти перешла на визг. – Я хочу знать, что вы собираетесь делать.
    Мне, наконец, удалось собраться настолько, что я ответил, внешне абсолютно невозмутимо:
    - Ничего я не собираюсь делать. Мы будем жить, как жили. Пусть Тата возвращается домой. Мы сделаем всё возможное, чтобы она нормально родила. Мы вырастим и воспитаем ребёнка. В нашем доме он ни в чём не будет нуждаться.
    - Кто это "мы"? – Виолеттин визг перешёл в рёв.
    - Я и моя жена.
    - А Тата? А как же Тата?!
    - Разумеется, и она тоже.
    В сознании Виолетты словно произошёл щелчок. Она прекратила вопить и произнесла холодно и желчно:
    - Я даю вам три дня. Либо вы разводитесь со своей бесплодной супругой, и женитесь на Тате, либо она делает аборт.
    Теперь заорал я:
    - Кто ты такая?! Какое ты, б…дь паршивая, имеешь право решать, жить или нет моему ребёнку?!
    Мой крик и оскорбления на Виолетту нисколько не подействовали.
    - Это не я. Это вы будете решать. Когда надумаете – позвоните. Номер наш у вас есть?
    После дикой вспышки гнева я как-то сразу обмяк.
    - Так есть у вас наш телефон?
    - Да, - глухо сказал я. – Дайте мне поговорить с Татой.
    - Не о чем вам с ней говорить. И ей с вами сейчас говорить не надо.
    Виолетта хладнокровно и безжалостно повесила трубку.
    …Помню, что долго не мог открыть дверцу бара, потому что трясущиеся руки были не в состоянии нужным образом повернуть ключ. Потом долго не мог выбрать, чего же мне выпить. Вино в данной ситуации было бы чересчур слабо, коньяк надо пить в благодушном расположении духа, джин для меня всегда слишком отдавал парфюмерией, и я хранил его исключительно для гостей, причём тех, кто был мне не слишком приятен. Я остановился на водке – напитке в высшей степени универсальном и действенном. Наполнив почти до краёв увесистый стакан для виски, я в несколько глотков выпил. Всё это время Ирина стояла где-то сзади меня. Я чувствовал необходимость в конце концов повернуться к ней лицом, но мои позвонки словно намертво срослись друг с другом.

    Ох, Ирина! Мудрая спокойная Ирина! Она тут же нашла решение и пришла ко мне на помощь. Из-за спины я услышал её тихий, но твёрдый голос:
    - Ты должен спасти этого ребёнка.
    Я, наконец, нашёл в себе мужество оторваться от внутренностей бара. Взгляд подстреленной лани куда-то улетучился. Сомкнув ладони у живота, она гордо смотрела мне в глаза, напоминая знаменитый портрет актрисы Ермоловой.
    - Ведь ты любишь её. Это желанный ребёнок, плод вашей любви. Ты не имеешь права дать его убить.
    - А как же мы?
    - МЫ сейчас не имеем никакого значения. Ты должен спасти ЕГО.
    Я смотрел на неё, а она на меня. Вся её поза и произнесённые слова не воспринимались мной, как явления реальной жизни. Я будто бы присутствовал на спектакле, где и пьеса хороша, и режиссёр гениален, и актёры играют на все сто, но ты твёрдо знаешь, что через некоторое время в зрительном зале зажжётся свет, и ты, щурясь и отирая со щеки непрошеную слезу, отправишься домой. Ирина тем временем продолжала:
    - Я же знаю, как ты хотел детей. Я помню все твои терзания по поводу ребёнка Манон. Сейчас у тебя появился шанс. Ну не будь же ты дураком, не упускай его!
    - Что ты хочешь, чтобы я сделал?
    - Оставь меня и иди к ней.
    - Но если ты нужна мне?!
    Ирина кинула на меня горький взгляд женщины, которая впервые осознала, что стареет:
    - Да зачем я тебе?
    - Я люблю тебя.
    Ирина усмехнулась. По замыслу автора пьесы она сейчас должна была бы спросить, зачем я тогда привёл в дом Тату, но промолчала, понимая, насколько я не хочу отвечать на этот вопрос.
    - Выслушай меня. Да, я люблю Тату. Если хочешь, то больше жизни. Да, я был бы безмерно счастлив, если бы она родила нам…, то есть мне малыша. Но если кто и имеет право выставлять какие-то условия, то только сама Тата, а не эта крашеная шлюха Виолетта. Почему Тата не попыталась со мной поговорить? Почему она убежала от нас в дом, где кроме унижений и побоев ничего не видела? Ты что мне предлагаешь? Поддаться на шантаж этой мрази? Я не имею перед Виолеттой никаких моральных обязательств. Для меня она никто, и зовут её никак. Я сотру эту гниду в порошок. Вместе с её выродком Лёшечкой. А Тату посажу под замок, пока не родит.
    - О чём ты? Как ты не можешь понять, что насилием ничего не добьёшься? Ты собираешься нанять целую свору бандюганов, которые ворвутся в Татин дом, измордуют её брата, будут размахивать ножами перед лицом её матери, чтобы ты там о ней не думал, потом накинут самой Тате мешок на голову и привезут к тебе, герою и победителю… И ты хочешь, чтобы после этого она продолжала любить тебя настолько, чтобы захотеть подарить ребёнка? Деньги и власть окончательно лишили тебя разума… И потом я… я не позволю тебе этого сделать. Ради Таты. Итак, у тебя есть только один выход: чтобы спасти ребёнка: ты должен меня оставить. Пойми, от нашей любви уже ничего, кроме внешнего благополучия не осталось.
    Я подошёл к ней и взял в ладони её горячее лицо.
    - Ика, милая! Как ты можешь говорить такое после стольких лет, прожитых вместе? У нас столько всего позади, и я уверен, что много ещё чего впереди. Мы оба ещё совсем не старые, и если мы с тобой всерьёз займёмся этим вопросом – у нас будут дети. Наши с тобой дети.
    У Ирины вдруг подкосились колени, и она рухнула прямо мне под ноги, цепляясь руками за штанины. Её тело судорожно вздрагивало.
    - Ничего у нас с тобой не будет! Ничего! Пойми же это! Я бесплодна, моё чрево пусто, как пересохший колодец, - кричала она всхлипывая. - Ещё несколько лет, и у меня начнётся климакс! Ведь тот, твой первый ребёнок тоже погиб из-за меня. Я не хочу стать причиной смерти ещё одного твоего ребёнка. Слышишь, не хочу! Это слишком тяжёлая ноша для моих плеч!

    Я сел на пол. Ирина рыдала взахлёб на моей груди, продолжая выкрикивать что-то уже совершенно бессвязное. Со всей нежностью, на которую я был в тот момент способен, я гладил её по волосам, пропуская сквозь пальцы тихие ручейки седины. От её волос пахло чем-то удивительно мирным и домашним, так не соответствующим кошмару этого вечера. От Ирининых волос пахло… клубникой с молоком. Я прикрыл глаза и увидел маму. Так, как я запомнил её в то последнее лето на даче. Мама, одетая в выцветший ситцевый сарафан, на вытянутых руках несла глубокую эмалированную миску. Подкрашенное клубничным соком молоко то и дело рвалось наружу. Мама посмеивалась над своей неловкостью, отчего молоко всё чаще убегало от неё, оставляя на некрашеном полу неказистые бурые следы. Бедная моя Ирина! Мужественная, умная, тактичная… Я, пожалуй, не врал, когда говорил, что люблю Тату больше жизни. Но я мог себе представить её кем угодно: дочерью, любовницей, младшей сестрой, племянницей, наконец, секретаршей, но только не своей супругой. Мысль о женитьбе на ней казалась мне не менее абсурдной, чем, например, мысль о женитьбе на Виолетте. Как мне было объяснить эту нелепицу Ирине, такой мужественной, умной, тактичной?

    Через какое-то время Ирина уснула. Мне было жаль её будить, и я так и оставил лежать её свернувшейся калачиком на ковре, аккуратно подложив под голову подушку и накрыв одеялом. Побродив немного по дому, я, также не раздеваясь, лёг рядом. Я долго не мог уснуть и лежал с открытыми глазами. Несмотря на видимую отдалённость смерти, жизнь всё-таки кончилась…

    …Я точно знаю, Джозеф, когда они убили моего ребёнка. Это случилось, как и обещала Виолетта, на третий день. Мне с самого утра не работалось. К обеду я понял, что все мои потуги сделать что-либо содержательное, абсолютно бессмысленны. Не сказавшись охране, я выскользнул незамеченным из офиса и побрёл, куда глаза глядят. Через какое-то время я оказался в безлюдном сквере, очень напоминавшем тот, где менее чем год назад, я впервые встретил Тату. Я бы и поверил, что это был тот самый сквер, если бы не знал наверняка, что нахожусь на другом конце города. Денёк был хмурый, как и тот, когда мы повстречались, только что дождя не было. И вдруг облака расступились, и сквозь узкую щель-амбразуру дало залп белесое солнце. У меня подкосились ноги, и я упал. Если у смерти и есть единственный присущий ей цвет, Джозеф, то это непременно белый… Не бурый, как цвет свернувшейся крови, не синюшный, как кожа покойника, не леденяще золотистый, как огонь поминальной свечи. Это не цвет грязных бинтов и даже не цвет савана. Это цвет зияющей пустоты, выстрелившей в меня сквозь амбразуру облаков тем хмурым осенним днём. Должно быть, я потерял сознание. Когда я разлепил веки, вокруг всё уже снова было пепельно-серым. Начал накрапывать дождичек, отчего пепел того дня потяжелел и стал сваливаться в тёмные сгустки. Я посмотрел на развороченный циферблат разбившихся при падении часов. На них на всю жизнь застыло время: тринадцать-сорок пять. Очень символично, Джозеф! Часы были Rollex. Они же не бьются! Не должны биться! Жаль, пришлось выбросить. Хорошие были часы.

    Я был в беспамятстве всего мгновение. Поднявшись с земли, я понял, что отцовство моё в очередной и, судя по всему, в последний раз завершилось. Длилось оно, если отсчитывать от звонка Виолетты, сообщившей мне о беременности Таты, чуть менее трёх суток, а если я прав насчёт той ночи, когда Тата залетела, то не более пяти недель. Оглядев свой замызганный плащ, я понял, что мой вид вполне подходит для гостеприимно раскрывшего свои двери заведения с надписью, не допускающей двоякого толкования: "Рюмочная". Там, предварительно отключив мобильник, и провёл я остаток дня, опрокидывая внутрь рюмку за рюмкой, оплакивая несостоявшуюся жизнь своего ребёнка, но пуще свою собственную загубленную жизнь. Знаете, Джозеф, я ведь по образованию математик, по профессии бизнесмен, и до того момента все события в мире были связаны в моём сознании в кристаллическую решётку причинно-следственных связей, незыблемых, как теорема Пифагора. Если путь из пункта А в пункт Б существует, то ничего не стоит его найти, надо лишь слегка пошевелить мозгами. Но тут после рюмки седьмой-восьмой я ощутил, что попадаю в другой мир, в котором катеты и гипотенузы прямоугольных треугольников соотносятся случайным образом, да и само понятие прямого угла не определено. Божий ли это мир, дьявольский, не знаю, скорее всего, потому что ни в того, ни в другого не верю, но там всё непонятно, всё изменчиво, всё сладостно, мучительно и пагубно. По-видимому, это был тот самый мир, в дверь которого настойчиво стучалась Ирина своей узкой ладонью с наманикюренными ногтями. Я пил водку и плакал: путь от беременностей моих женщин к рождению ребёнка лежал через этот новый бессмысленный мир, где он прерывался сверкающим хирургической сталью словцом "аборт". И ещё я, человек далёкий от искусства, вдруг понял второй, тайный смысл одной известной картины. Видел я её, кажется, в Дрездене. Торжественная Мать, ступая по облакам, несёт на руках печального Младенца. Живого Младенца, заметьте, Джозеф, живого! Торжественна Она, а Он печален потому, что знают оба, что ждёт его смерть во имя спасения рода человеческого. Сам же род человеческий представлен двумя благообразными особями мужеска и женска пола, в персональном спасении вряд ли нуждающихся. Но если вы приглядитесь, Джозеф, то заметите, что облака, по которым ступает Мать, и не облака вовсе. Они, облака эти, и всё пространство под Матерью, над Нею, за нею – есть сонмище бледных детских головок. Экскурсовод говорил, что это ангелы небесные, херувимы или кто-то в этом роде. Тогда в рюмочной я понял, Джозеф, что не ангелы это ни какие, а души миллиардов и миллиардов за всю человеческую историю убиенных, но так и не успевших родиться младенцев. Мать несёт в жертву роду человеческому своего живого Младенца, а они вопят ей вслед неслышными голосами: "А нас, нас кто спасёт?" Если бы, Джозеф, я ещё раз побывал в Дрездене, то непременно бы узнал среди них два эфемерных детских личика, взывающих к Нему и лично ко мне: "А нас кто спасёт?"

    …Говорят, что когда рюмочная закрывалась, я с кем-то подрался. Устроенный скандал позволил Виталию быстро локализовать место моего пребывания. Я проснулся у себя дома в кабинете и рядом с диваном обнаружил целый ящик водки. Оказывается, я попросил об этом Виталия, что он в точности исполнил, и факт этот был оставлен без внимания Ириной. Я ушёл в первый в своей жизни, но самый продолжительный и страшный запой. В течение дней трёх, а может быть, пяти, перепутав день с ночью, я пошатываясь бродил по дому, время от времени умывался и брился, несколько чаще ел, иногда перекидывался какими-то словами с Ириной, довольно отстранённо наблюдавшей за моим состоянием, и вдохновенно пил. В эти дни я существовал в совершенно ином измерении, куда, я полагаю, Ирину так и не впустили. Там было страшно. Там было сладостно. Там было страшно-сладостно и сладостно-страшно. Я выходил на балкон, раскидывал руки, пытаясь через громадину неба дотянуться до края Вселенной, и когда мне до достижения цели не хватало каких-нибудь пяти сантиметров, с хохотом сжимался до микроскопической аннигилирующей точки. Потом рассказывали, что я орал с балкона какие-то непристойности. Порою я выходил на улицу и садился на скамью у подъезда, не уходя далеко от заветного водочного ящика. Тогда именно там, в этом месте, мне удавалось увидеть, как воздух слоями плывёт над землёй. Если нормальный человек замечал лишь, как порыв ветра пригибал пожухшую траву на газоне, то я твёрдо знал, что высота слоя движущегося над поверхностью земли воздуха не более полуметра, а потом полметра безраздельного штиля, а ещё выше – порыв в обратном направлении, а потом… Достроив свой воздушный пирог до вершины противоположного здания, я оставлял это занятие. Оно становилось неинтересным. Но виденное настолько противоречило моим представлениям о законах физики феноменального мира, что я разражался счастливым смехом. Уверен, что Ирина со всеми её дзенами и рейками и прочими йогами-шмогами ничего подобного не видела и в помине. Но было и другое. Когда в мои пьяные глаза заглядывали два полупрозрачных личика и спрашивали: "А кто нас спасёт?", я ревел, как подыхающий дикий зверь, чтобы заглушить разливающуюся во мне боль. Я очень мало думал в те дни о Тате. Происходило это в те мгновения, когда я в своих бестолковых скитаниях по квартире натыкался на тапочки в виде улыбающихся овечек. Тогда я слегка трезвел, и во мне просыпалась боль иного рода, не трансцендентная, а боль нормальная, вполне человеческая боль покинутого мужчины. Я усаживался на пол и, прижимая к себе словно бы ещё хранящую тепло Татиных ступней овчину, причитал: "Как же так, Татоша? Зачем ты это сделала? Как же так, маленькая моя девочка?"

    Ирина существовала для меня только в предметной области. Она не собиралась делить со мной мои космические страсти, да и мне в тот момент не особенно хотелось делиться. Тем не менее, именно она меня в очередной раз спасла. Говорят, что в последний день запоя я уже и не шатался по дому, а просто спал рядом с треклятым ящиком, просыпаясь лишь для того, чтобы отхлебнуть глоток-другой. Дело явно шло к летальному исходу. Осознав, что что-то надо срочно предпринимать, Ирина первым делом решительно вылила остатки водки в унитаз и наполнила пустые бутылки водой из-под крана. Надо сказать, что подмену я обнаружил не сразу, а лишь по прошествии некоторого времени, когда сознание моё слегка прояснилось, и мне стало так плохо, что я не без основания решил, что кончаюсь. Не на шутку испугавшись, я взмолил о помощи. От услуг медицины со всеми причитающимися мне по заслугам капельницами и клистирами я наотрез отказался, и Ирина выхаживала меня своими, доступными её пониманию методами. Она отпаивала меня какими-то мерзкими, Бог знает у какого знахаря и с какими целями закупленными травами и окунала то в горячую, то в холодную ванную. После водных процедур, завернув моё протравленное алкоголем естество в махровое полотенце, она швыряла это естество в кровать, и тогда мне удавалось на какое-то время заснуть. Однако, чаще всего мой мозг бодрствовал, не совершая, тем не менее, никаких мыслительных усилий. Я требовал, чтобы она раздевалась и ложилась рядом, прижимаясь к её трезвому сухому горячему телу, будто пытаясь напитаться стремительно покидающими меня жизненными соками. В те часы, а может быть, дни мы много занимались любовью. Я изливал в неё разрывающую меня горечь и боль, в которой она, строго говоря, совсем не была повинна. Когда Ирина поняла, что я достаточно оклемался, она неожиданно покинула своё место сиделки, сославшись на накопившиеся на фирме дела и приходила лишь ночевать, оставляя меня бесцельно сидеть у окна на кухне за подсчётом опадающих листьев. Потом кончилось и это. Настал один прекрасный день, когда я принял душ, побрился и стал обыкновенным человеком.

    Мы как-то просуществовали ещё несколько месяцев вместе, деля кров, стол и постель и избегая говорить о том, что случилось, да и вообще о чём-либо существенном. Я вроде бы и нуждался в Ирине, как телёнок в вымени матери, но один только её спокойный взгляд вызывал во мне поднимающуюся откуда-то из глубины желудка неизбывную тоску. Наше совместное существование вдруг оказалось настолько тягостным и муторным, что я едва ли не вздохнул с облегчением, когда Ирина сообщила, что вынуждена уехать на несколько дней, на сколько – она не знала сама. Я был в курсе дел всего, что творилось на фирме, и отлично понимал, что отъезд этот отнюдь не связан с тем, что принято называть производственной необходимостью, но ни сил, ни желания удерживать её подле себя у меня не было.

    Вернулась Ирина также внезапно, как и уехала. Однажды, придя после работы в пятницу, да, Джозеф, я хорошо помню, что это была пятница, я застал Ирину выгружающей своё бельё из стиральной машины и укладывающей его неглаженным в дорожную сумку. В тот день, Джозеф, она сказала, что уходит от меня. Она что-то принялась говорить, обращаясь как бы не ко мне, а к пустеющему никелированному барабану. Признаться, я начал понимать суть происходящего далеко не сразу. Сначала она что-то говорила об истории наших отношений, но этот кусок её тирады полностью улетучился из моей памяти. Я очнулся, когда она говорила:
    - …последнее время мы были совершенно чужими. Года два назад я почувствовала (видите ли, она почувствовала!), что совершенно не нужна тебе. Я поняла, что мой внутренний мир тебя совершенно не интересует. А ты замкнулся в скорлупе своих переживаний. Я, как могла, пыталась вытащить тебя из психушки, которую ты сам же для себя и выстроил, но ты моих попыток даже не заметил. Ты хоть знаешь, как мне было тяжело? Ты упивался своими страданиями по поводу нерождённого ребёнка Манон, а можешь ли ты понять, что испытывала я оттого, что я, я не могу подарить тебе радости быть отцом? Тогда я поняла, что наш брак был… ошибкой, фатальной ошибкой природы. А ты не видел, не хотел видеть, как я мучалась. Как я безысходно мучалась! Потом, потом появилась Тата. И я была благодарна судьбе, что ты, наконец, повстречался с женщиной, которая может дать тебе счастье, которого не могла дать я. Я видела, как ты заботился о ней. Мне казалось, что ты любишь её. И я была уверена, что у вас будут дети. Дети, которых ты так желал. Я была готова уйти в тень в ту же минуту, когда это произойдёт, чтобы не мешать вам жить. И что? Когда это случилось, ты струсил. Приведя Тату в дом, ты предал меня. Да меня в твоей жизни по-настоящему никогда и не было. А потом ты предал и Тату, и свою любовь, и своего ребёнка. Ради чего? Ради унылого комфорта нашего благополучия. В этот момент я тебя не то чтобы возненавидела… Я начала тебя презирать. Надеюсь, что ты не хочешь жить с человеком, который тебя презирает? Я достаточно долго прожила с тобой, чтобы унижать. Поэтому я ухожу.

    Это был приговор, который не подлежал обжалованию. Я слишком хорошо знал свою супругу. Гораздо лучше, чем она себе представляла. В этот момент я понимал её гораздо лучше, чем она понимала саму себя. Всё, что она говорила о нас с ней, о нас с Татой, имело лишь второстепенное значение. Ирина не могла простить мне потери ребёнка. Не моего ребёнка. Её ребёнка. С уходом Таты из дома она лишилась дочери…

    Вот и вся история, Джозеф. Мне остаётся только поведать, что случилось с её основными участниками. Спустя, наверное полгода, Лёшечка сел в тюрьму, на сей раз всерьёз и надолго. В очередной драке он кого-то зарезал. От судьбы, как говорится, далеко не уйдёшь, и Виолетте, несмотря на все титанические усилия, так и не удалось его спасти. Дело было настолько очевидным, что Лёшечкину участь решили очень быстро. Судьба самой Виолетты также сложилась не лучшим образом. Её хватил инсульт прямо в зале суда, когда зачитывали приговор. Спустя пару дней она умерла в затруханной городской больнице. Всё это я, правда, узнал существенно позже, после того, как однажды случайно повстречал Тату, которая вопреки своему обещанию после всего, что случилось с её семьёй, вовсе не умерла. Мир, Джозеф, всё-таки на редкость тесен и однообразен. Мы столкнулись в Шереметьево-2, когда я вылетал по делам фирмы в Европу, а она в сопровождении недурно одетых мужчины и женщины средних лет – на отдых в Дубаи. Оба смотрели на Тату влюблёнными глазами, а женщина постоянно поправляла воротничок её блузки. Выглядела Тата вполне довольной жизнью, и меня не заметила. Я не утерпел, и поручил Виталию навести о ней справки. Оттуда-то я и узнал и о Лёшечкиной посадке, и о смерти Виолетты. Мужчина, с которым я видел её в аэропорту, является генеральным директором одного средней руки банка. Женщина – его супруга и компаньон, и, как вы, Джозеф, наверное, догадались, они бездетны. Тата обосновалась у них в семье в привычной для себя роли воспитанницы. Об Ирине мне справок наводить не приходилось – мы всё-таки долгие годы вращались в одних и тех же кругах, и её жизнь была на виду. Когда мы развелись, она оставила мне абсолютно всё, несмотря на все мои протесты. Она решила начать новую жизнь, и ушла, что называется, в никуда. Ирина исчезла из моего поля зрения на некоторое время, но через несколько месяцев я узнал, что она вышла замуж за кинорежиссёра с довольно громким именем. Время от времени мы пересекаемся на всякого рода сборищах, и она мне даже улыбается. В последний раз я встретил её на одном из таких мероприятий прямо перед круизом. Она стояла с бокалом апельсинового сока в стороне от кучкующегося народа, потребляющего алкоголь в умеренных и не слишком дозах. Вокруг неё влюблённым мотыльком порхал кинорежиссёр, которого она иногда удостаивала рассеянного, но ласкового взгляда. Это была какая-то незнакомая мне Ирина, полностью сориентированная внутрь себя, для которой весь остальной мир как бы более и не существовал. Причину этой перемены я понял сразу, когда увидел, как она поглаживает начинающий выпирать живот. Она поймала мой взгляд и улыбнулась на сей раз чуть виновато. И хотите верьте, Джозеф, хотите нет, но я за неё рад.

    Что обо мне? Я представляю собою то, что вы видите. Следуя пьяному русскому обычаю, я должен был бы вам сказать, что превратился в кусок г…на. Но это не совсем так. Я много работаю. Дела фирмы стремительно идут в гору, и думаю, что через пару лет мерзавцы-журналисты начнут обзывать меня олигархом. Но мне очень тоскливо, Джозеф. И я с радостью бы отдал все эти грёбаные богатства за то, чтобы вернуть своих женщин. Но случись так, что судьба поставила бы меня перед выбором между ними, я бы не смог его сделать. Моя тоска по Ирине постоянная, тупая, заунывная, как застарелая зубная боль. Тоска же по Тате совсем иная, она скатывается внезапно, как камнепад или удар под дых от уличного хулигана. Давеча, когда высаживались в Неаполе, я зашёл в портовый сортир. Увидев на стене кривую надпись “Tata ti amo ”, я едва не разрыдался над писсуаром, как последний му…звон. Потом меня просветили, что “тата” по-итальянски – это всего-навсего няня, и что водил чёрным фломастером по кафелю какой-нибудь кучерявый онанист-рагаццо, цинично постёбываясь над своими первыми сексуальными переживаниями.

    Вот так, Джозеф, жизнь моя опустела, как вот эта бутылка виски, которую мы с вами за разговором и прикончили. Кутайтесь-ка получше в плед. Скоро рассвет, и здорово похолодало. Знаете, о чём я в последнее время всё чаще думаю? Человек окружает себя не подлинными вещами, а их фантомами. Он даже не знает истинных имён предметов и явлений. Вы никогда не ловили себя при новом знакомстве на странном ощущении, что человек, который вам представляется вовсе не тот, за кого себя выдаёт? Как если бы вам протянули визитную карточку, на которой написано Сэмьюэл Смит, а вы, заглянув ему в глаза, сразу бы поняли, что он никакой не Сэм Смит, а звать его могут только Джеф Питерс и никак иначе. Но вы постесняетесь сказать об этом своему новому знакомому, потому что это фальшивое имя прилепили к нему намертво ещё при рождении. Мир полон ложных имён, Джозеф, и его от них не отмыть. Мы задыхаемся от фальшивок. Одна из самых страшных фальшивок на свете – слово “любовь”. Предположим, что вы хотите переспать с женщиной. Подойдёте ли вы к ней и скажете напрямую: “Мэм, я хочу вас трахнуть”? Нет, Джозеф, для того чтобы осуществить своё намерение, вам придётся, давясь собственным языком, произнести “Я тебя люблю”. И это в лучшем случае, в худшем – вам самим придётся в это поверить, хотя чувство ваше основано на голом сексе, и к любви не имеет никакого отношения. А знаете, почему невозможна дружба между разными полами? Представьте теперь, что вы повстречали женщину, которую вы боготворите, восхищаетесь её умом, тактом, умением вести себя в обществе и всё такое прочее, но физически она не вызывает у вас ровно никаких эмоций. И тогда, чтобы быть рядом с ней, вам придётся с ней спать, нашёптывая ей на ухо в порыве наигранной страсти это проклятое “люблю”, потому как вы не посмеете оскорбить её женских достоинств. И вот так ненастоящие люди заключают ненастоящие браки и, если им это удаётся, плодят затем ненастоящих детей. Что вы думаете по этому поводу, Джозеф?

    Один из припозднившихся собеседников выпростал из под пледа холёные руки с длинными пальцами и принялся массировать отёкшее от выпитого виски лицо. Потом он откинулся назад, прикрыл глаза, о чём-то раздумывая, и медленно заговорил на сносном русском языке с типичным английским акцентом:
    - Не знаю, Серж, что вам на всё это ответить. Я имею в виду ваши последние философские рассуждения. По ряду причин it’s too sophisticated a question for me … Простите, я, должно быть, поступил по отношению к вам не совсем порядочно. Мне надо было с самого начала признаться, что я прилично владею русским. Я русский эмигрант в третьем поколении. Русскому языку меня выучила бабушка, которая единственная из всей нашей многочисленной родни, в силу некоторых обстоятельств, продолжала общаться со мной до самой её смерти. С тех пор я поддерживаю свой русский язык в хорошей форме просто в память о ней. Так что можете звать меня Иосифом или даже Осипом, как вам понравится. Мне кажется, что с одной стороны вам было необходимо выговориться, с другой – вам нужен был человек, который бы понял вас едва ли наполовину. Вы ведь никогда не пересказывали свою историю соотечественникам? Верно? У вас действительно неплохой английский, но вам порою не хватало слов, и вы спокойно переходили на русский язык, нисколько не заботясь, пойму ли я вас. Тем не менее, я вас прекрасно понял не только в смысловом плане, но и, как это сказать… эмоциональном и душевном. Вы говорили, что вам импонирует мой чёрный костюм. Должен вам признаться, что я ношу траур. Чуть более полугода назад от рака умер мой партнёр, с которым мы прожили более двадцати лет. Нет, Серж, не жена, я выразился абсолютно точно. Я гей, Серж. Именно поэтому я стал изгоем в нашей семье. Но уверяю вас, это отнюдь не мешает испытывать любовь к другому человеку, хотя вам это слово так ненавистно. После смерти Майкла, так звали моего партнёра, для меня жизнь также потеряла всякий смысл. В отличие от вас, Серж, я однолюб, но допускаю, что ваша печаль, должно быть, вдвое горше моей, поскольку вы потеряли сразу двух близких вам людей. Я уже не говорю о ваших нерождённых детях. Так что я совершенно искренне сочувствую вам и разделяю вашу боль, если вам от этого хоть чуточку легче.

    На палубе воцарилась тишина, которая показалась бы тягостной, если бы не смертельная усталость, сковавшая обоих собеседников. Внезапно Джозеф выпрямился.
    - Мы много выпили, Серж, и много сказали друг другу того, чего не сказали бы никому ни при каких других обстоятельствах. Такая пьяная откровенность имеет неприятную обратную сторону. Иногда на следующий день людям бывает тяжело даже обменяться взглядами. Но, наверное, бывает и по-другому. И если вы пожелаете возобновить наши отношения в каком бы то ни было смысле, то сможете найти меня в моей каюте.

    Джозеф, щёлкнув тщательно отполированным ногтем, выложил на столик визитную карточку, которыми щедро снабдили всех участников круиза. Затем он резко встал и, по-английски не попрощавшись, с неестественно прямой осанкой зашагал по палубе. Светало, и над полукруглой линией горизонта яркая голубая полоса начала сменять розовую.





  • Ссылки


    ::