Статьи * info
  • Татьяна Любецкая

    Наполовину о любви (часть 3)

    3

    «Дневник — последнее прибежище умирающего (вариант: длинно умирающего и все еще цепляющегося за жизнь) старика. Значит, если продолжать цепляться, то надо закапать микстуру в глаза, принять пилюли, поесть... Закапал, принял и поел кашу с курагой. Курага полезна для сердца — так принято считать. Хота на самом деле сердцу нужна лишь любовь. В принципе-то, неплохо то и другое. Но курага без любви — нонсенс. А любовь без кураги возможна... Пожалуй, немного еще похожу, хотя ходьба без любви — тоже нонсенс. Все нонсенс без нее.
    ...Поиграл гаммы, терции, упражнения, одолел часть секстового этюда Шопена и чуть не съехал при этом со стула. А, караул! Кончилось снотворное — не забыть сказать Норочке... А что сегодня по телеку?.. Проклятье, опять хочется есть! Сделать, что ли, яичницу? И не забыть до ужина принять сенну, хотя вчера все замечательно устроилось и без слабительного. И если бы не явление этого самодовольного индюка, день можно было бы посчитать удачным. Моя удача определяется теперь регулярностью желудка — дожил, о Боже!..» Дед теперь часто взывал к Богу, думал о нем. Верней, это он так думал, что думает о Боге, перебирая в уме расхожие фразы спохватившихся безбожников — неважно, мал, как это называть, истиной или Богом, главное, верить в нечто высшее, изначальное, ну, что-нибудь в таком роде. Но думы безбожников о Боге расплывчаты и неуклюжи, в них не на что опереться, нет фундамента, а только страх от его отсутствия и желание побыстрее его обрести. Но откуда ж вот так, вдруг взять Бога? Каков он? И как, собственно, переварить десятилетиями внушаемую ненависть и презрение к «опиуму» — в святую веру? Годится ли ненависть для такого варева?
    В общем, Нора и Дед были «настоящими советскими людьми» (хотя сам Союз давно развалился) — без веры, без роду, без племени. Деду, впрочем, было прежде известно не только, кто были его родители, но также ба6ушки, дедушки и даже их родители. Но так, как«иметь род» при Советах было, мягко говоря, не принято («Вышли мы все из народа, дети семьи трудовой»), Дед своих предков (кроме родителей) как бы позабыл, и тогда они в самом деле ушли из его памяти, покинули его, и он стал таким же образцово безродным, как большинство. Как Нора, допустим. Своих родителей она еще знала. О бабушках и дедушках — весьма приблизительно: только то, что все они погибли в Великую Отечественную — в ополчении, в тылу, в концлагере. Ну а кто тянул лямку (шелковую ленту?) ее рода сквозь толщу веков до той страшной войны, было ей неведомо... Никаких, стало быть, корней. Безбожное дитя режима, ее религия — просто жизнь, а Бог — ее любовник...
    Но Деду-то вроде самое время обратиться к Богу. Но как? И где он? «Видит ли меня сейчас? Знает ли, как мне тяжело? И если да, то отчего не поможет? Считает, что все это я заслужил? Вопросы, вопросы — точно я только еще вступаю в жизнь, а не ухожу... Конечно, я сейчас не бедствую так, как тогда, после инсульта, не подыхаю с голоду... А может, это Бог мне тогда помог - прислал Нору?.. Ох, снова живот... пожалуй, лягу».

    История Деда была вполне банальна. Жили-были муж и жена, да не было у них детей. Не было, не было, не было, не было, и вдруг — о чудо! — когда надежды совсем, уже выветрились, родился он, таинственный крепыш, которого обалдевшие от счастья родители несли потом по жизни на руках чуть не до 30 лет. Сначала отнесли, разумеется, в ЦМШ — в престижнейшую музыкальную школу при консерватории, где многие преподаватели были друзьями детства Деда. Но друзьями детства Бубусика им стать не удалось, при одном только виде любого музыкального инструмента — от фортепиано до барабана и до всех струнных и духовых — мальчик начинал отчаянно реветь, так что в конце концов пришлось перенести его в обычную среднюю школу (там, кстати, был знакомый директор), оттуда — к другу-ректору в институт, где после окончания он и был устроен в аспирантуру и затем на работу.
    Мальчик был главным смыслом жизни родителей, в особенности Машиной. Бубусик поел? Погулял? Бубусик отдыхает — шш! Как возмужал! Нужно подыскать мальчику невесту. Но жениться сын не спешил, хота с девятого класса стал водить домой девчонок и вовсе не для совместного приготовления уроков. Родители пробовали роптать, но были круто осажены, - Хотите, чтобы я встречался с ними в подъездах?! - О нет, этого они, конечно, не хотели, прости, Бубусик, твоя комната в твоем полном распоряжении, и вся квартира, и мы, твои родители, со всеми потрохами, прости!
    ` И жались теперь предки стыдливо по углам, если путаны, путанно и, повизгивая, тыкались в их комнаты, ища туалет.
    Когда Маша серьезно заболела, Бубусик, учившийся уже в то время в институте съехал к одной из них — чтобы «не мешать маме выздоравливать».. Деду было, конечно, нелегко — и уход за Машей, и магазины, и стряпанье, но ничего, справлялся, сына не беспокоил — пусть мальчик работает, пусть будет здоров, а поухаживать за стариками ещё успеет...
    И вот Маша умерла, и убитый горем, совершенно растерявшийся Дед — пятьдесят семь лет прожили вместе! — мог слабо утешиться разве тем, что не один он остался на белом свете без Маши — двое их, осиротевших, он и сын. Но на следующий после похорон день Бубусик сказал отцу, что жизнь его, завлаба института, очень суетна: много дел, встреч... Такое соседство, конечно, будет для отца обременительно. Дед только набрал воздух для «какие глупости, ничего не обремени...» Но Бубусик бодро прибавил: «Мужчины должны жить отдельно, не так ли, отец?» И Деду ничего не .осталось, как только, жалко улыбнувшись, кивнуть. «Я же буду тебя навещать», — обнадежил на прощанье сын. И первое время в самом деле — навещал. По крайней мере, в праздники и дни рождения. Притащит целый баул снеди, на, мол, отец, ешь, сколько влезет, ничего для тебя не жалко, посидит с полчасика, нетерпеливо ерзая (как маленький, право!) и пропадет до следующего праздника. Но в последнее время праздники стали `какие-то размытые: советские то ли запретили, то ли они большинству просто обрыдли, новые, религиозные, еще как следует не привились, так что получалось, что неоспоримым и всеобщим оставался лишь Новый год. Видимо, поэтому в. нынешнем году Бубусик отметил с отцом лишь Новый год. Впрочем, «отметил с отцом» — слишком сильно сказано, точнее будет: заскочил тридцать первого где-то около шести вечеру, выгрузил из сумки праздничные кульки, крохотную синтетическую елочку и был таков. Теперь Дед с нетерпением стал ждать день своего рождения, тянулись месяцы, недели, дни, и наконец, он настал, но Бубусик не появился. Впервые тогда Дед провел этот день один, до самой ночи все надеясь, что сын придет... А был ли мальчик? Правда, около 11 часов вечера вдруг заверещал междугородний звонок и чей-то голос, который совершенно невозможно было узнать (Бубусик?!), надсадно завопил из космических глубин: «Слышно?! Алло! Слышно?!» Дед в ответ орал, что слышно плохо и чтоб непременно перезвонили. Но его мольбы никак не увязывались с воплями звонившего, и вскоре «разговор» прервался.
    Всю следующую неделю Дед упорно рыскал по всем телефонам Бубусик — по домашнему никто не отвечал, по служебным сухо говорили: «Выбыл... давно не.работает... Ничего не знаем...» Дед хотел было дать объявление по ТВ — в рубрику «Разыскивается»: мол, такой-то в последний раз вышел из дома тогда-то и не вернулся... Рост... вес... глаза... Синие... Был одет в то-то... Особые приметы? Особых примет нет. Но он не дал такого объявления, не смог. Во- первых, где взять на неге денег? Во-вторых, он абсолютно не представлял себе, во что мог быть одет Бубусик и когда в последний раз вышел из дома. И все же не это в конечном итоге остановило его, а то, что сам факт такого розыска, с точки зрения Дела, как бы ставил Б убусика за тот роковой рубеж, за которым мы уже не властны. Будто само это объявление уже предопределяло для сына нечто непоправимое, страшное. Умом-то Дед понимал, что это не так, ему были известны случаи, когда разыскиваемых находили где-нибудь у друзей или на вокзале, то есть они исчезали из дома просто потому, что не хотели видеть своих близких, что само по себе было, конечно, ужасно. Подобным образом могли поступить только очень избалованные, эгоистичные люди... Что ж, Бубусик Как раз такой, Маша избаловала его до невозможности...
    «Что ты все сюсюкаешь с ним? Что за имя для мужчины — Бубусик? — сердился Дед, — Есть же у него нормальное — Борис!» Но Маша, в свою очередь, недоумевала: «Разве ты не видишь, что это Бубусик? А «в Борисе» он все равно.что ряженый». Так и пошло, и со временем Дед привык и тоже стал звать сына Бубусиком...
    «...И вот теперь сын пропал, даже не звонит, и никому на свете я больше не нужен, а... не помираю... Здоровье, точнее, его остатки — вот злейший враг одинокой старости... Тебе пора бы уж убраться из этой жизни, а «остатки» не пускают, принуждая влачить унизительное . мучительное, бытие и думать - когда же придет эта смерть? Однажды совсем уж было пришла...
    Дед помнил: тихо густели сумерки и накрапывал, кажется, дождь. Как часто последнее время, он лежал на спине и думал о сыне, то есть о его черной неблагодарности.. Внезапно в правом виске сверкнула боль, после чего в голове стало пусто и прозрачно, точно се застеклили, а изнутри все вынули. Вместо головы — стеклянный шар. Как у гуманоида, можно лететь. Но постепенно голова стала наливаться тяжестью и жидкой болью—с такой не полетишь... Дед лежал, не двигаясь, и следил, как по небу его комнаты парили «летающие грызуны»— так они с Машей называли комаров. Они казались ему сейчас огромными хищными птицами, так как тени от них были, как от птиц: мощные крылья, острые крючковатые носы, и Деду было страшно. Он вдруг стал совсем беспомощным — не мог почему-то шевельнуть ни рукой, ни ногой. А они с диким воем пикировали прямо на его лицо, глаза, губы и клевали, клевали...
    От наглости и кровожадности эти х птиц можно было сойти с ума, но, к счастью, ужас и боль у Деда вдруг притулились, оставив место полному безразличию, почти небытию. И только прошлое еще тихо светилось в маленьком окошке сознания — какие-то яркие обрывки его консерваторской жизни, но воспринимались Дедом уже как нечто совсем постороннее, и это было правильно. Ибо каждые семь лет человек совершенно обновляется — все его клетки, ткани, воспоминания, все его страхи, включая и главный — страх смерти. Скажем, в юности он мимолетен и призрачен, с привкусом романтики и куража — когда-нибудь, не скоро я умру, ну а пока!.. Но с годами наливается тяжестью неотвратимости и кары, пока, наконец, не примет обличья этих мерзких птиц.
    . «...Со мной это тотальное обновление происходило уже много раз, и ныне прошлые мои «я» смешны мне — в этих своих аляповатых одеждах-надеждах, не ведавшие еще самой ноской для человека тоги страха и стыда. Страха смерти и стыда за жизнь.. Чего мне, однако, стыдиться? Ох, есть, есть чего... У всякого найдутся такие сокровенности...
    В то время, как, сраженный инсультом, я, судя по всему, стал понемногу уходить, ничто уж не тревожило меня. Я тихо брел по белому полю беспамятства, потом, кажется, упал... Далее помню лишь ощущение окончательного покоя... А потом надо мной вдруг возник Бубусик, и с ним — врачи.
    ...В тот день сын случайно заехал домой за каким-то галстуком (так и не собрался перевезти все свои вещи на новую квартиру!), а я, оказывается, в тот момент валялся на полу. Эту старую рухлядь Бубусик поднял, положил на кровать и вызвал врачей, те привели меня в чувство. Сие все пишу со слов сына, исключая «старую рухлядь, — это уже моя огранка. Сам помню сидящего за столом сына, пишущего что-то под диктовку «человека в белом халате»... После Бубусик побежал за продуктами и лекарствами... После чем-то поил меня. А на следующий день, сославшись на неотложные дела, исчез! И все! Ну хоть бы через денек позвонил — как там умирающий отец? Умер или еще нет?»
    Дед устал писатъ и откинулся на спинку стула, подумал, что, отдохнув, припишет, пожалуй, что спустя недели полторы Бубусик все же звякнул ему (вот именно не позвонил, а звякнул — в сем слове и случайность, и торопливость, и небрежность звонившего по отноше- нию к старой рухляди, именуемой отцом), и в голосе его мелькало «неподдельное участие». Но, услышав, что самочувствие «хреноватое», тотчас пожаловался на завал в работе, бодро пожелал Деду крепкого здоровья — с тем и простился. Разговор был так светски краток и отстранен, что его невозможно было засчитать как сыновнюю заботу.
    Между тем жизнь продолжалась — Дед стал понемногу вставать. Несколько раз его навещал районный невропатолог, и после его ухода Дед испытывал невероятное облегчение, но не
    вследствие лечения, а именно —у х о д а, ибо общение с ним требовало адского напряжения. Невропатолог был так гневлив и багров лицом, что Дед постоянно опасался, как бы его самого не хватил удар. «Давление у меня 230», — еще с порога громко и укоризненно сообщал он. К тому же скверно и неохотно слышал, так что на его попугайски корявые и крикливые вопросы Делу приходилось изо всех сил орать, притом что ответы его, как выяснилось, доктора вовсе не интересовали, он их не слушал и продолжал «дуть» свое. И .получалось, как в опере, когда артисты одновременно; «лицо в лицо» поют каждый свою партию. Крещендо Естественно поэтому, когда невропатолог уходил , Деду становилось намного легче. Он даже поднимался с постели и тащился на кухню — сварить что-нибудь поесть. Разумеется, это был «опасный номер»— с риском рухнуть на горящую плиту, ибо правая нога предательски подгибалась, руки дрожали, сильно кружилась голова. Однажды, с трудом дотащившись до плиты, он вдруг с изумлением увидел следы пожара (!) —обгоревшее кухонное полотенце и останки держалки». Вокруг пепелища деловито сновали тараканы. Дед с омерзением их шуганул, так как не мог теперь убить даже таракана. Решись он на такое, не устоять бы ему на ногах, и тогда рыжие бестии могли, бы, как лилипуты Гуливера, взять его в плен, связать и Бог знает что еще. Раньше в доме Деда никогда не было этой пакости — Маша тщательно следила за чистотой. Теперь же, когда ее не стало, а он так ослаб и плохо видит (еще и бельмо откуда-то на правом глазу взялось!), тараканы объявились, и с каждым днем их становилось все больше. И было уже непонятно, кто у кого ютился, они у Деда или он у них... Но.. .обгоревшие тряпки — откуда они? Он что, оставил их рядом согнем?.. Но ведь газ выключен... Значит после (во время?!) пожара Дед .в кухне уже побывал, но когда это было и как? Не помнил....
    Вот и живи теперь с такой головой, в которой ничего не записывается. То ли сгоришь, то ли газом отравишься, то ли с голоду того...— это и есть «достойная старость». Похоже, голод был все-таки реальней всего, ибо вскоре у Деда совсем не осталось еды - ни крошки! Нигде! И можно было уже не тщиться вставать с постели, и он теперь все лежал, и сознание его вновь подернулось сизой дымкой забытья, прорванной лишь в нескольких местах отчаянными всплесками мольбы — он звал сына.
    Вот тогда-то его впервые и посетили Бубусики. И может быть, вовсе не во сне. Да и кто вообще разберется, что на самом деле реальней — сны, владеющие тайной казаться и, главное, быть реальностью, или же «масло масленое» - «подлинная действительность», обычно оборачивающаяся блефом, пустотой?.. Ну не может же быть, чтобы сын вот так просто взял и покинул его! Как не могло с ним случиться и ничего худого - тогда б Дед сразу узнал о.том, нет более быстрой и более меткой стрелы, чем плохая весть. Значит, все же шашни пришельцев?!
    После того их первого посещения Дед как бы уже вовсе умер. Во всяком случае, к этой жизни причастен более не был —для него наступила ровная, .не тревожимая уже никем и ничем тьма, будто погрузился в глубокие воды...И вот однажды средь толщу вод каким-то чудом вдруг пробился самый обыкновенный звонок — телефонный, «с суши». Он так долго звонил, что вытащил-таки Деда из его летейского погружения, и тогда Дед простым, въевшимся еще при жизни движением протянул руку, нащупал на тумбочке трубку и притянул ее к себе. А вот что при этом нужно сказать, забыл. Меж тем в ухо впивался раскаленный вопль: «Алло! Алло! Сева!» — так звали Деда в прежней жизни, а теперь мог звать только старый его приятель, граф Досиске. Вообще-то его имя — Вова, Владимир Васильевич Фокин, но в консерватории его все звали почему-то графом Досиске. Тут крылась какая-то веселая история, но какая именно. Дед забыл... Неясно было также как патологическая болтливость Досиске вязалась с его графским титулом. Спастись от нее можно было, лишь убив его или подставив вместо себя другую жертву. Судя по тому, что Досиске дожил до старости, люди пользовались вторым, более гуманным вариантом.
    «Алло! Алло!» — надрывался Досиске, и тогда очнувшийся Дед, просто, чтобы попробовать такой вопль на вкус, попытался его воспроизвести: «Алло». Но лишь прохрипел что-то вроде «Акх». Спустя какое-то время Досиске вдруг оказался у его постели, и с ним жена его — Катя...Она Деда чем-то поила, обтирала ему лицо, а после появился какой-то незнакомый врач и театральным шёпотом объявил: «Будем беднягу с того света доставать». Так прямо и сказал, будто Деда в комнате уже не было или еще был, но совсем глухой. А Дед не был глухой,—только очень грустный.
    «...Ну зачем возвращать человека в жизнь, не спросив на то его согласия? Не узнав ждет ли его в ней кто-нибудь?! Но меня вернули не спросив... У Досиске меж тем завелась мыслишка: найти мне квартиранта. А лучше квартирантку, с тем чтобы она — в виде частичной платы за комнату — обеспечила мне минимальный уход. «Нет крепче союза, чем тот, что основан на взаимной выгоде», — вразумлял меня Досиске. Он, конечно, едва я пришел в себя принялся трещать без умолку. Но, кстати сказать, в его мутном потоке попадались довольно гениальные соображения. Совет о квартирантке оказался как раз таким.
    И явилась Нора. Ей позарез требовалось жилье, через цепочку знакомых и незнакомых она связалась с Досискиной Катей, а Катя уже под белы ручки препроводила ёе ко мне... Ох, опять живот... Где же эти чертовы таблетки?.. Нет, кажется, утихает, утихает, можно жить...Да, так это существо, едва появившись у меня, сразу деловито занялось уборкой, все перестирало, перемыло, и квартира засияла, засверкала, запела, появились какие-то прелестные щеточки, флакончики, и свежий тонкий аромат, неуловимо дразнящий, интригующий, совершенно развеял затхлость моей бобыльей норы. Само собой, тараканы были с позором изгнаны.
    «Дед, —сказала она на третий день, сосредоточенно глядя себе под ноги, —о. простите...можно я буду называть вас просто Дедом и... на «ты»?.. Понимаете, у меня никогда не было Деда, а теперь и вовсе никого.. .«Девочка подняла ко мне свое прелестное личико, щеки горели, как два тюльпана, а расширенные темные глаза наполнились слезами — верно, испугалась этого своего «на ты» - вдруг я «откажу ей от дома»? А я уже понял, что ни в чем отказать ей не смогу, и потому поспешил успокоить: «Разумеется, разумеется, дитя мое». Она тотчас звонко рассмея-лась и, поцеловав меня в щеку, выбежала из комнаты. Вот так просто.
    Ее история тоже оказалась вполне банальной, «все было в полном согласии с эпохой»: мать умерла «от радиации», получив смертельную дозу где-то в командировке, отец спустя два года женился вновь, а еще через полгода, придя однажды домой с митинга лег на кровать, отвернулся к стене и умер. Его новая жена устроила Норе жизнь, от которой ей пришлось сбежать —сначала к подруге (когда еще удастся разменяться!). И вот тут—и это был уже не банальный кульбит судьбы — в ее жизни появился я».
    Дед устало бросил ручку на стол, и мысли его стали крутиться в голове, уже не заходя на бумагу. Они неплохо жили с Норой — до тех пор, пока не появился этот ее... гусь. 0ни, пожалуй, были даже счастливы. Дурашливо сердясь, Нора ежедневно заставляла его делать гимнастику, и вскоре он, хотя и сильно приволакивая ногу, снова смог ходить, писать, словом, снова встал в строй, где у каждого были свои обязанности: Нора все делала по дому, а Дед исполнял роль ее секретаря—он снова был нужен!
    Если Норочка работала («Что это она там пишет и пишет?»). Дед важно всем отвечал, что ее нет, когда будет, и. аккуратно записывал, что ей передать. Иногда звонил куда-нибудь по ее поручению, словом, очищал ее жизнь от всякой шелухи, а свою наполнял нежностью и смыслом. «Мой золотистый, мой любимый Дед! Родней тебя у меня теперь никого нет», — говорила Нора, обнимая его, и он таял и уже не спрашивал, почему «золотистый». А то впруг заявила: «Знаешь,, ты так похож .на Бунина!` Сухощавый, гордый, высокомерно-дореволюпионно- породистый». И Дед в умилении покачал годовой: «Хорошенький комплимент Ивану Алексеевичу! Вообще ты удивительно умеешь подбирать слова. Вместо того, чтобы влепить прямо:«святые мощи» или, скажем «кожа да кости» находишь: сухощавый, гордый, породистый. Я похудел после инсульта вдвое, и, по-моему, как раз за счёт гордости». «Нет, Дед, твоя порода и стать видны за версту. После такой болезни ты даже не горбишься!». В общем, с приходом Норы жизнь его снова запестрела, заиграла радужными бликами, даря, как прежде, посулы счастья и любви.
    Она замечательно готовит, и вечерами, когда заканчивала свои, дела они часто вместе обедали — на английский манер, часов в семь. А затем она убегала—к друзьям, на концерт, в театр. Иногда возвращалась поздно, а то и — под утро. Однажды Дед попробовал было ей за это попенять, но она сказала: «Дед, стоп. Запретная зона. Мне уже не шестнадцать лет». И Дед смирился и в эту зону больше не совался. Просто волновался, если она задерживалась, хотя обычно она его о задержках предупреждала.
    Чтобы сгладить резкость своих слов относительно запретной зоны, она тогда добавила; . «Знаешь, Дед, в том, что ты меня всегда ждешь, —такое счастье и покой! Я, конечно,бывает, тебя не слушаюсь... Но это же так здорово, если есть кого не слушаться...»
    Иногда они вместе смотрели по ТВ какое-нибудь кино, и это были минуты особого блаженства для Деда. Устроившись в его старом кресле (неужели оно когда-нибудь жило без нее?), Нора что-нибудь вязала, от нее тек тонкий, еле уловимый— «ее» — аромат, и время от времени они перебрасывались короткими репликами сообщников. Теперь в Дедову квартиру, как когда-то, снова часто наведывались соседки — к Норе, естественно — за луковицей, за нитками или рецептом какого-нибудь блюда. Якобы. На самой деле они шли к ней «за энергией». Особенно зачастила эта официантка .Зинка с девятого этажа. И Дед никак не мог понять, что общего может быть у его Норочки с этой потаскушкой. «Что у тебя с ней общего?!».— Спрашивал. «То, что она — женщина, и мне ее жаль». Иногда Зинка взахлеб ревела у Норы в комнате, что-то резко, сбивчиво выкрикивала, а выходила вся умиротворённая, будто отдохнувшая, с кроткой улыбкой - вот как его девочка умела выправлять людей. А потом появился гусь, н соседки уже почти не могли пробиться к ней, да и для Деда у нее теперь оставалось все меньше и меньше времени...
    Живот болеть у Деда перестал, н он решил мысленно набросать. портрет Норы: рыжий, пушистый нимб вокруг гордой головки, сидящей на тонком стебельке, узкие запястья, узкие щиколотки, узкая талия. Все остальное — полновесно округлое. И вот это сочетание округлой тяжести форм с легкостью «перемычек» а также нечто непередаваемо волнующее, пленительное и сводило мужчин с ума. Дед в их числе.
    Портрет показался Деду удачным – в ренуаровском стиле, а в темных продолговатых очах — Восток, минор, моря и ветры переселений...
    «А почему Нора?» — поинтересовался как-то Дед.
    «Отец увлекался культурой Скандинавии, обожал Ибсена, Гамсуна, Грига — отсюда Нора...Но я так и не узнала, хотел ли он для меня судьбы ибсеновской Норы или просто пленился звучанием имени... А кстати, Дед, где твой сын? Ты говорил, что хочешь познакомить меня с ним. Когда же?..»
    «Видишь ли, он очень занят... Но, возможно, скоро появится... если... если, конечно, не улетел...» — растерянно бормотал Дед.
    «Куда? И как мог он улететь, не сообщив тебе об этом?!»— воскликнула Нора, но тут же осеклась. «Дура. Просто бестактная дура»,— сказала она себе.





  • Ссылки


    ::